...Он отвечает мне еле слышно, продолжая икать и всхлипывая, слезы стоят у него в глазах. Я «фалую» его по-скорому, «фалую» из последних сил, чтобы снять с него напряжение и страх и сделать более разговорчивым. И пусть я пустышка и сопляк и в жизни еще не «фаловал» ни одну девушку или женщину, по части пленных опыт у меня достаточный. Я говорю ему то, что в подобных ситуациях говорил уже десяткам захваченных немцев, и пусть с произношением у меня неважно, однако я вижу: он все понимает. За полтора года я более ста немецких фраз выучил наизусть. Насчет жены и детей я, конечно, бью его ниже пояса, но такие разговоры, по определению Елагина, придумавшего их, «примитивны, но эффективны».
Возвратив ему фотографию, я выпрямляюсь и, снова ощущая острую боль в позвоночнике, поворачиваюсь и приказываю Калиничеву, Лисенкову и Прищепе:
— Выйдите и ожидайте за дверью. Я позову.
Как только они выходят, я открываю молитвенник — это был католический молитвенник, двуязычный, латинско-немецкий, — присаживаюсь перед ним на корточки и, доверительно взяв его за руку, гляжу ему прямо в глаза и читаю «Патер ностер», «Кредо», «Аве Мария», затем, понизив голос до полушепота, продолжаю:
— Я должен кое-что вам сказать по секрету. Только это должно остаться между нaми. Обещаете?.. У меня бабушка чистокровная немка и к тому же католичка. В Германии Гитлер преследовал католиков, а у нас в России их жалеют. И вас могут пожалеть. Это зависит только от вас. Хочу вас по секрету предупредить: с вами будут беседовать старшие офицеры — вы должны быть с ними полностью правдивы и откровенны! И тогда война для вас закончена и ничто вам не грозит. Все зависит только от вас. Говорите правду, и вы вернетесь к семье, и все у вас будет хорошо! Пожалуйста, возьмите!
Я возвращаю ему молитвенник, часы, носовой платок и зажигалку. Унтер-офицер, подняв голову, смотрит на меня полными страдания глазами, он всхлипывает, икота у него продолжается, и слезы текут из глаз. Я похлопываю его по плечу и успокаиваю:
— Не надо! Говорите правду, и у вас все будет хорошо. Слово офицера!
Препровождая немца в блиндаж командующего, ему завязали глаза. Хоть такое и предписывалось инструкцией, но этого не всегда придерживались.
Как потом сообщил довольный Астапыч, немец оказался ценной штучкой, он дал показания об укомплектованности и технических средствах его дивизии и о моральном состоянии личного состава.
— Товарищ генерал-полковник, Четыреста двадцать пятая стрелковая дивизия ведет боевые действия по расширению плацдарма на левом берегу реки Одер. Обеспеченность боеприпасами по основным видам оружия от двух с половиной до пяти бэка, продовольствием — из расчета семи сутодач. Настроение у личного состава дивизии и приданных частей бодрое, боевое. Командир дивизии полковник Быченков.
Астапыч мгновенно расслабляет свое плотное, сбитое тело и уже совсем неофициально, с доверительной интонацией осведомляется:
— Трудно добирались?
— Безобразно! — неожиданно резким голосом говорит командующий и указывает на меня. — Он же нас к немцам завез!
Меня сразу бросает в жар: «Ну, всё!»
— Кто завез — Федотов? — с хитровато-доверчивой улыбкой удивленно переспрашивает Астапыч и категорически отрицательно мотает головой. — Не может быть!
— Как — не может быть?! Было! — строго и неулыбчиво, попрежнему сухо и с неприязнью продолжает командующий. — И еще ложно докладывал, что все нормально. За один только обман он заслуживает наказания!
— Аллес нормалес! — понимающе восклицает Астапыч. — Все нормально! — весело повторяет он. — Так он вас морально поддерживал, — поясняет Астапыч. — Это же его прямая обязанность! Разрешите доложить, товарищ генерал, что переправиться через Одер под таким обстрелом... ночью, в такую непогоду, да еще при волне — это, извините, не в ширинке пятерней почесать! Вы и командир корпуса на плацдарме, и, как я вижу, целы и невредимы. И не у немцев, а у меня в блиндаже. За одно это я должен объявить благодарность Федотову и экипажам.
Отец родной и благодетель! Еще не было случая, чтобы Астапыч в трудную минуту отвернулся от подчиненного или бросил его в беде, как не раз с легкостью делали на моих глазах другие начальники. Пока есть Астапыч, и мы не пропадем...
— А ты, Быченков, за словом в карман не лазишь, — недовольно замечает командующий.
— Так разве в боевой обстановке есть время в карман лазить? — искренне удивляется Астапыч. — Берешь, что наверху, на языке. А как иначе? Иначе враз слопают, с потрохами.
Командующий, уже раздетый адъютантом и успевший маленькой расческой потрогать усы и волосы на голове, делает ко мне несколько коротких шагов; подняв сухонький указательный палец, потрясает им в метре от моего лица и строго, наставительно говорит:
— И еще хотел нас обмануть! Меня, старого солдата, думал надуть: пытался выдать фронтальный пулеметный огонь за фланкирование! Не думай, что тебя не поняли, — я тебя вижу насквозь и даже глубже! Генерала обмануть — паровоз надо съесть! — с возмущением восклицает он.
— Так точно! — вскинув руку к каске и вытягиваясь в струну, с готовностью подтверждаю я. — Виноват!
Паровоз я в своей жизни еще не съел и потому обмануть генерала, а тем более двух, оказался не в состоянии. Но после высказываний о том, что такое переправиться через Одер и относительно благодарности, я почувствовал, что ничто серьезное мне не грозит, и своим «Виноват!» как бы признал, что действительно чуть не завез двух генералов к немцам.