Не без волнения и зыбкой радужной надежды ждал я в тот час встречи с третьим в моей скоротечной фронтовой жизни батальонным командиром. С первыми двумя мне не повезло: один был до озверения груб, напивался до невменухи и рукоприкладничал даже с офицерами, в результате чего, наделенный, видимо, более других чувством собственного достоинства ротный Елохин за полученный беспричинно, вернее, ошибочно удар прикладом в лицо вогнал в него шесть пуль из пистолета, а седьмую пустил себе в висок; второй же батальонный, наоборот, не пьянствовал, не дрался и матерился в меру, однако отличался нерешительностью или слабодушием и в тяжкую, трудную минуту боя остатков батальона в окружении под Терновкой скрылся ночью в деревню и спрятался там в погребе, где спустя сутки и был обнаружен спящим, после чего сгинул из полка без слуха и следа — как растворился.
Находясь перед тем по ранению в медсанбате, я прочел выпущенную военным издательством книжку о старой русской армии — сборник рассказов и повестей — и был отрадно удивлен неожиданным открытием: у Александра Куприна полковник Шульгович приглашал проштрафившегося подпоручика Ромашова к себе в дом, знакомил с женой и матерью и угощал необыкновенным обедом с разными винами и спаржей. В других рассказах или повестях офицеры говорили своим подчиненным «любезный», «дружище», «батенька», «голубчик» и даже фендриков — молодых прапорщиков и подпоручиков — называли по имени-отчеству; ко мне еще ни разу никто из начальников так не обращался, меж тем тогда, осенью сорок третьего года, после недавнего июньского Указа началось возрождение традиций и духа старого русского офицерства, и неудивительно, что я, охваченный романтикой офицерского корпоративного товарищества, мечтал встретить подобного отца-командира.
Когда я появился в «двадцатке» — большой полувзводной землянке, — майор Тундутов ужинал или обедал, если можно обедать в полночный час. Рослый, с обветренным сумрачным лицом и прямой длинной спиной, в шерстяной, застегнутой на все пуговицы и схваченной в поясе широким офицерским ремнем гимнастерке с двумя орденами и медалями, он неторопливо ел горячие щи или борщ прямо из котелка, перед ним на самодельном откидном столике в плоских эмалированных мисках лежали нарезанный толстыми ломтями светлый, деревенской выпечки хлеб, сало и соленые огурцы, а в блюдце белела грудка кускового сахара. Левее, на железной печке, подогревались сковорода, полная жареного картофеля, и начищенный до блеска большой медный чайник; немолодой ординарец со столь же неулыбчивым, испуганным рябым лицом и в ботинках с обмотками стоял навытяжку возле сковороды в ожидании команды. Стуча от холодной дрожи зубами, я доложил о прибытии, и майор, взяв протянутые ему документы, взглянул на меня строгим, оценивающим взглядом. Я тянулся перед ним, что называется, «на разрыв хребта», до хруста в позвоночнике и смотрел ему в глаза с уважением и преданностью, как должен смотреть взводный на батальонного командира. После полуторасуточного пищевого воздержания в животе неприлично урчало, и я боялся, что майор услышит. Невыносимо хотелось есть, однако мысленно я претендовал по минимуму на кружку горячего чая — для сугрева, а по максимуму — на тот же чай, но уже с кусочком сахара и ломтем хлеба. При всем своем юношеском романтизме и простоватости человека, выросшего в деревне, даже от отца-командира я большего почему-то не ожидал.
Положив мое офицерское удостоверение и предписание из штаба дивизии на угол столика и продолжая держать меня по стойке «смирно», майор внимательно просмотрел документы, а затем, уставясь мне в лицо изучающе-недоверчивым жестким взглядом и почему-то переврав мою фамилию, напутствовал меня так:
— Тебе взвод, Федоткин, доверили, тридцать, епие мать, человек! Не спи ночами, кровью и потом умывайся и вывернись, епие мать, наизнанку, но взвод чтобы был лучшим! Не оправдаешь, я тебе, епие мать, ноги из жопы вытащу и доложу, что так и было! Понял?!
— Так точно!
Взяв огрызок карандаша, он вывел несколько слов на предписании, полученном мною в штабе дивизии, и, вскинув голову, неожиданно быстро спросил:
— Скажи, епие мать, Федоткин, сколько будет от Ростова до Рождества Христова?
Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике, преданно смотрел ему в глаза и лихорадочно соображал. Как и в других случаях, когда жизнь ставила меня на четыре кости, я ощутил слабость и пустоту в области живота и чуть ниже. Я чувствовал и понимал, что погибаю, но сколько будет от Ростова и до Рождества Христова, я не знал и даже представить себе не мог.
— Виноват, товарищ майор, — после тягостной паузы убито проговорил я. — Не могу знать!
«Не могу знать!», как я слышал от Арнаутова, являлось уставным ответом в старой русской армии, в действующем уставе такого ответа не было; неосторожно сказав, я замер, ожидая гнева майора, однако неожиданно его сумрачное жесткое лицо смягчилось, и он сказал с удовлетворением, очевидно довольный своей проницательностью, тем, что с первой же встречи разглядел меня насквозь и даже глубже:
— Совсем молодой! Еще не е..ный!
— Так точно! — с перепуга, в растерянности поддакнул я, хотя последнее утверждение никак не соответствовало действительности.
В самом деле, к этому времени — за четыре месяца пребывания в Действующей армии на фронте — я дважды был ранен и тяжело контужен, полтора месяца провалялся в медсанбате и судьба уже дважды бросала меня «под Валентину»: в связи с мародерством в полковой похоронной команде и за переход на сторону немцев трех нацменов — один из них числился в моем взводе. В первом случае меня спасло то, что на похоронной команде я пробыл всего семь суток, а мародерничали там многие месяцы, но я об этом и не подозревал и узнал лишь спросонок во время внезапного ночного обыска, когда мне показали клещи, плоскогубцы и мешочек из-под махорки, набитый золотыми коронками и серебряными изделиями, к тому же я был несовершеннолетним, и по всем этим основаниям командир дивизии, по настоянию Астапыча, согласия на мой арест не дал. Во втором же случае перебежавший нацмен, хотя и числился в моем взводе, использовался помощником повара в отделении хозяйственного довольствия и постоянно находился на батальонной кухне, где я его, возможно, и видел, но в лицо не знал и ни разу с ним даже не разговаривал, отчего ни контрразведке, ни прокуратуре дивизии, пытавшимся вчинить мне содействие или пособничество в измене Родине, Астапыч меня опять же не отдал, и в ОШБ отправили командира взво В отдельные штурмовые стрелковые батальоны, созданные согласно Директиве Генерального штаба Красной Армии от 13 марта 1944 года, направлялись бывшие военнослужащие начальствующего состава, находившиеся в плену или в окружении противника, а также проживавшие на территории, оккупированной немцами, и прошедшие после этого спецпроверку в лагерях НКВД. В составе этих батальонов им «предоставлялась возможность в качестве рядовых с оружием в руках доказать свою преданность Родине». да снабжения младшего лейтенанта Краснухина. В обоих случаях меня таскали, допрашивали, материли, мне все время угрожали «разгладить морду», и страху я натерпелся небывалого. Так что утверждение майора о моей девственности, а точнее, неопытности никак не соответствовало действительности, но я и слова не сказал. К этому времени, к концу октября сорок третьего, я уже начал постигать один из основных законов не только для армии: главное в жизни — не вылезать и не залупаться!..