Сочинения в 2 томах. Том 2. Сердца моего боль - Страница 217


К оглавлению

217


Румба, закройте двери!
Румба, гасите свет!
Румба, снимайте юбки!
Румба, спасенья нет.
Румба, какие плечи!
Румба, какой живот!
Румба, один маркует,
Румба, другой …ет!

Об этом танце говорили как о свальном грехе, что спустя десятилетия стали именовать групповым сексом.

Когда мать ставила румбу и начинала со мной танцевать, как она говорила, «прорабатывать», меня от происходящего охватывал ужас, голова не соображала, я запинался, мне отказывали ноги, я мучительно не понимал, зачем мать учит танцевать меня румбу, если она сопровождается таким жутким похабством. Она ведь даже не подозревала, что я знаю истинный смысл слов этого чудовищно похабного танца, а я их слышал не раз от взрослых ребят.

Не понимая, что со мной, мать с силой дергала и разворачивала меня, ругала и при этом в раздражении еще обзывала «коровой» или «бегемотом».

Сколько вечеров было в детстве и отрочестве убито на пляски и танцы!.. Годам к одиннадцати-тринадцати я так поднаторел, что плясал заметно лучше своих сверстников, да и взрослых, и, если оказывался летом вблизи деревенской свадьбы, меня звали, просили и заставляли плясать, я старался и отхватывал от души до изнеможения, до боли в пятках, зато меня угощали как почетного гостя, а бабушка светилась от удовольствия. К четырнадцати-пятнадцати годам почти ни одна свадьба в деревне не обходилась без моего участия — как самого умелого и выносливого в плясках. Как правило, меня приглашали загодя, и я щегольски и неистово танцевал, плясал там до упаду.

...Матери своей и бабушке я бесконечно благодарен, что они научили меня плясать и танцевать, но, хотя делал я это лучше других, в жизни это мне не пригодилось и ничуть не помогло…


IV. Пляска и частушка.
Объяснение с Володькой

И тут на меня накатило какое-то затмение. Я не был пьян, а только выпивши, но меня разбирали обида и возмущение, и надо думать, очевидно, оттого отказали, не сработали тормоза. Б 'ольшая часть того, что ели и пили собравшиеся, — пусть это было трофейным и ничего мне не стоило — попало сюда только благодаря мне, и пластинки, которые они столь охотно, с удовольствием слушали, были подарены мной. Если бы не я, то не было бы у них всей этой еды, питья и музыки, не было бы праздника, — но никто меня не поблагодарил, даже слова доброго не сказал. Особенно же оскорбительным мыслилось предположение, что меня пригласили сюда с потребительской целью — чтобы получить продукты, вино и пластинки.

От сознания явной несправедливости происходящего мне вдруг захотелось досадить Володьке, Аделине и Натали, я ощутил желание или даже потребность совершить какую-нибудь дерзкую выходку, чем-либо поразить, ошарашить их, а затем вообще отсюда уйти.

И тут мне вспомнился отчаянный казак, гвардии капитан Иван Мнушкин, мой сосед по нарам в Московской комендатуре, и как в ту ночь, пьяный, он с удалью и упорством плясал посреди подвала, а главное, припомнился дословно его охальный припевочный куплет с так и не проясненным для меня полностью смыслом. В каком-то куражном отчаянии я ворвался в круг танцующих пар, начал приплясывать, кружиться на месте, размахивая Кокиной фуражкой как платочком.

Тотчас пары прекратили танцевать, музыка закончилась, но, разойдясь, я продолжал плясать без музыки.

И, подражая Мнушкину, я горделиво плыл, двигался по кругу, где с лихим перестуком, где вприсядку, выбрасывая короткие, сильные ноги и отбивая дробь, хлопая ладонями по полу и голенищам сапог, затем, улыбаясь, довольный, поводил и умело тряс плечами, как это делают, исполняя цыганочку. Продолжая дробить, вбивая, вколачивая каблуки в красивые квадратики-дощечки немецкого паркета, я намеренно басовито заголосил на мотив известных волжских запевок:


Ты мне, милка, не в кровати отпусти,
А на весу!
И держи меня за плечи:
Я грудями потрясу!..


Я слышал и видел, как, продолжая жевать, утробно хохотал и колыхал животом Тихон Петрович, и смеялась с набитым ртом его жена, и как, покусывая нижнюю губу, с веселым озорством смотрела на меня Галина Васильевна, если не ошибаюсь, одобрительно.

Конечно, петь такую, пусть без матерщины, но все же по существу хамскую частушку мне, офицеру, на дне рождения невесты друга, при женщинах не следовало, но я осознал это позднее, когда повел взглядом в другой конец стола и мое довольство вмиг осеклось: Аделина с искаженным гневом, сразу ставшим некрасивым, лицом возмущенно высказывала что-то Володьке; сидевшая ко мне боком Натали тоже недовольно выговаривала ему, а он, сжав зубы, слушал их и смотрел на меня враждебно — с ненавистью и презрением.

И эта страхулида Сусанна смотрела на меня глазами, полными ненависти. За что?

Прекратив плясать, я стал в дверном проеме у косяка и видел, как Аделина властно и зло сказала что-то Володьке, и тотчас он поднялся и, одергивая китель, подошел ко мне.

— Ты забыл, где находишься! — с негодованием произнес он. — Тут тебе не казарма! Ты пьян и должен уйти!

— Я никому ничего не должен! И я не пьян! Но уйду! Только не когда этого хочет Аделина... или ты, а тогда, когда сам сочту нужным!

Я не сомневался, что насчет казармы сказала Аделина, я почему-то был убежден, что это ее словечко.

217