Расстроенный, я спустился со ступенек и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке.
Счастье было так возможно, так близко...
Но счастье не ..., в руки не возьмешь... (сермяжная истина).
За то, чтобы далекое стало близким!
(Женский тост — предложение физической близости)
Мы шли вдоль неширокой полосы асфальта по усыпанной гравием аккуратной дорожке мимо стоявших по обеим сторонам в густой зелени двухэтажных коттеджей с островерхими черепичными крышами. В палисадниках виднелись в полутьме трофейные легковые машины, на которых братья-офицеры приехали к знакомым госпитальным женщинам и девушкам. Многие окна светились и были открыты, и оттуда, из-за легких кисейных или тюлевых занавесей, доносились русская речь, оживленные голоса, звуки патефонной музыки, крики, пение и смех; в двух домах играли на аккордеонах. Редкие оставшиеся здесь местные жители, очевидно, спали или, затаясь, молчали — во всяком случае, немецкой речи нигде не было слышно.
Третья послевоенная суббота этого сумасшедше-буйного победного мая была на исходе. После четырех нечеловечески тяжких лет войны славяне-победители тут, посреди Европы, радовались жизни, веселились, пили, танцевали, влюблялись... Ну а я-то что здесь делал?..
В этот вечер я жил выполнением двух конкретных ближних задач — днем рождения Аделины и знакомством с Натали. Все это было теперь позади, нескладное и обидное, напрасные хлопоты — даже не хотелось вспоминать. Но сейчас-то куда и зачем я шел?.. Даже если Галина Васильевна действительно была чемпионкой или рекордсменкой страны, а может, и всего мира по толканию ядра, я-то к ней какое имел отношение? Куда и зачем я шел с этой необычной подвыпившей женщиной, годившейся мне по возрасту без малого в матери?.. Что общего у меня с ней могло быть?.. Наверно, и в эти минуты я понимал несуразность происходящего, во всяком случае, чувствовал себя неуютно и никчемно. Впрочем, оставаться на дне рождения Аделины я дольше не мог — обида переполняла меня. Арнаутов же должен был освободиться от преферанса лишь после полуночи, быть может, уже на рассвете, и потому мне требовалось как-то прокантоваться и пробыть в Левендорфе, где я больше никого не знал, еще три-четыре, а то и пять или даже шесть часов.
Она привела меня к одному из коттеджей на правой стороне улицы и, открыв калитку, пропустила вперед. Большой дом, в отличие от соседних, казался пустым — или в нем уже спали, во всяком случае, ни в одном окне света не было. Поднявшись по ступеням крыльца, мы зашли в темный коридор или холл, где пахло жареным, пахло кухней, коммунальной квартирой или общежитием — совсем как в России. Не зажигая света, она ощупью открыла ключом дверь справа от входа, распахнула ее и, полуобняв сзади мою спину, подтолкнула меня вперед, внутрь и, войдя следом, щелкнула выключателем.
В большой комнате было чисто, просторно и прохладно, припахивало немецкой парфюмерией — одеколоном или туалетной водой. Над круглым, застеленным узорчатой скатертью столом спускалась лампа под голубым абажуром. У стены напротив окна стояла широкая немецкая кровать, затянутая белым, без единой складки покрывалом, на две большие взбитые подушки в изголовье была накинута кисея.
На высокой спинке одного из стульев помещались аккуратно сложенные длинные темно-синие спортивные шаровары и красная футболка— точно такого же цвета футболки и майки имела и, приезжая до войны с Дальнего Востока в отпуск к бабушке в деревню, носила моя мать. На полу в левом углу я увидел три пары гантелей разного веса, над ними на стене висели два эспандера.
— Садись, — сказала Галина Васильевна, задернув темные тяжелые портьеры у окна, потом заперла ключом дверь и обернула ко мне загорелое оживленное лицо. — Выпить хочешь?
— Нет... — переминаясь с ноги на ногу, отказался я. — Спасибо.
— А я выпью... С твоего разрешения. Для смелости, — улыбаясь, пояснила она и, сняв с меня фуражку, повесила ее на олений рог, торчавший вправо от двери. — Садись! И чувствуй себя как дома.
Я сел, куда она указала — к столу. И сразу на стене против входа увидел большую фотографию, точнее, вставленную под стекло обложку журнала «Огонек»: на переднем плане, посреди огромного, залитого солнцем стадиона, в майке и широких трусах дюжая спортсменка со смеющимся, счастливым лицом — Галина Васильевна! — а в отдалении за ее спиной, на трибунах, тысячи зрителей.
Нет, я не ошибся и не напутал, а Володька в том мимолетном разговоре ничуть не преувеличил, — она действительно была прославленной спортивной знаменитостью, иначе ее фотографию не поместили бы на обложку журнала «Огонек». Я знал, что это означало: зимой, после гибели моего предшественника старшего лейтенанта Курихина, мне досталась наклеенная на фанерку обложка одного из прошлогодних номеров «Огонька» с портретом товарища Сталина в маршальской форме.
Я понимал, что такой чести удостаиваются только люди великие и знаменитые. Уважение к Галине Васильевне переполняло меня, и чувствовал я себя весьма стесненно — мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться со столь значительным, выдающимся человеком, а тем более общаться вот так запросто, накоротке.
Меж тем она достала из резного черного шкафчика и расставила на скатерти наполненный прозрачной жидкостью пузатый аптекарский флакон с притертой стеклянной пробкой, стакан и две рюмки, тарелку с несколькими крупными редисками и двумя малосольными, очевидно, огурцами, небольшую плетеную хлебницу с толстой горбушкой и ровно нарезанными ломтиками черного хлеба и позолоченное блюдце с печеньем из офицерского дополнительного пайка и ватрушкой госпитальной, должно быть, выпечки — такие ватрушки давали нам в госпитале в Костроме.