Только теперь меня наконец осенило — Лисенков! Вот перед кем ночью на обратном пути я испытывал чувство вины, именно он был причиной непонятного, подсознательного беспокойства, мучавшего меня всю дорогу, именно перед ним я испытывал чувство вины.
Я вспомнил вчерашний праздничный обед в роте, и мой с ним разговор, и его неожиданное откровение — обнажившее для меня его полное одиночество, и как, чтобы скрыть слезы, он опустил голову и натягивал на глаза свою нелепую темно-зеленую фуражку, и его просьбу остаться, не уезжать, и высказанное им убеждение, что и теперь, с пятью орденами и многими медалями, он для всех в роте по-прежнему останется «обезьяной». Теперь, после вчерашнего вечера, я его прекрасно понимал: очевидно, он все время испытывал отчужденность, подобную той, какую я ощутил на дне рождения Аделины. Только я испытал это чувство и пережил в течение двух-трех часов, а он постоянно.
На площадке перед входом в здание, где размещалась рота, стояли три трофейных машины «опель-кадет».
Я подрулил к входу, подъехав, выключил мотор. На скамье у клумбы сидели человек восемь из моей роты, трое — лейтенант Торчков, Сторожук и Махамбет — сидели прямо на ступеньках крыльца. При моем появлении все поднялись, хотя команду никто не подавал.
— Торчков! — позвал я.
Он побежал ко мне, и одно это должно было меня насторожить: он был в роте всего две недели, был леноват, медлителен и ко всему равнодушен.
— Что случилось? — нетерпеливо спросил я, когда он приблизился.
— Отравление спиртом, — сказал он, вытягиваясь, в его лице и в голосе я ощутил виноватость. — Лисенков и Калиничев насмерть... Прищепа и Базовский ослепли...
Это было настолько неожиданно и так ошеломило меня, что я потерял дар речи и буквально онемел. По дороге сюда мысленно, в голове я перебрал с десяток вариантов чрезвычайных происшествий: и воровство, и угон автомашины с аварией, наездом или другими последствиями, и ограбление какогонибудь трофейного продовольственного склада или гражданских немцев, и вооруженное столкновение с комендантским патрулем или военнослужащими опергруппы НКВД, и пьяную драку с тяжелыми повреждениями или даже с убийством, и, наконец, изнасилование, — по пьянке, потеряв рассудок, всякое могли натворить, но мысль об отравлении алкоголем мне ни разу в голову не пришла.
Я даже вообразил себе несчастный случай с трофейной миной или фаустпатроном.
— Федотов! — послышалось за моей спиной, и, оборотясь, я увидел за стеклами большого окна учебного класса стоявшего там под открытой форткой начхима дивизии майора Торопецкого, точнее, его строгое лицо; жестами он подзывал меня: — Заходи!
Десятки, а может, и сотни раз я слышал и читал о предчувствиях, различных приметах и предвестиях, но у меня в те поистине поворотные в моей жизни сутки ничего подобного не было. К полуночи всесильное колесо истории уже накатило, навалилось на меня всей своей чудовищной тяжестью, однако я ничего не ощущал. Распитие метилового спирта, как потом установило следствие, началось сразу после моего отъезда из роты, то есть примерно в три часа дня, и первые четверо отравившихся были доставлены в медсанбат дивизии где-то около семи часов вечера, а ближе к одиннадцати, когда Галина Васильевна унижала мое офицерское достоинство, Лисенкова уже более двух часов не было в живых, а Калиничева еще пытались спасти. Был разыскан и прибыл армейский токсиколог, подполковник медслужбы, до войны будто бы профессор, по фамилии Розенблюм или Блюменфельд — «блюм» там было, это точно. Калиничева тянули с того света несколько часов, зная при этом, что его уже не вытащить, и еще трое моих солдат находились в тяжелейшем состоянии — позднее они ослепли. О чрезвычайном происшествии во вверенной мне разведроте в этот час, как и положено, доносили шифром срочными спецсообщениями в шесть адресов, и о случившемся отравлении со смертельным исходом в эти минуты уже знали почти за две тысячи километров — в Москве. Я же, находясь менее чем в часе езды от роты и медсанбата, относительно свалившейся на меня лично и на дивизию беды оставался в неведении. Колесо истории чудовищной тяжестью накатило на меня, переехав, а точнее, поломав мою офицерскую судьбу, но никакого предвестия мне в этот день или вечер не было.
…Если бы я не поехал в Левендорф и остался в роте!
Впервые в жизни я влюбляюсь в костромском госпитале.
Около месяца я наблюдаю ее издалека в широком коридоре соседнего отделения, расположенного за лестничной площадкой, в другой половине здания. Худенькая, стройная, быстрая и легкая в движениях, с небольшой аккуратной головкой на тонкой шейке, большие зеленоватые удлиненные глаза на нежном лице — она напоминает мне молодую красивую козочку, и, не зная ее имени, я поначалу мысленно так ее и называю — Козочка.
Когда она дежурит, я часами болтаюсь в коридоре и издалека, на расстоянии пятнадцати—двадцати метров, посматриваю на нее, сожалея, что она работает в другом отделении, и, когда около нее крутятся ранбольные, я так переживаю, что не могу это видеть и ухожу в свою палату.
И вот в начале декабря она неожиданно появляется в нашем отделении — подменяет заболевшую медсестру. При виде ее я весь замираю, так она мне нравится, и во время первого же дежурства я понимаю, что влюбился и это — любовь... Правда, обнаруживается, что у нее хриплый резкий голос и разговаривает она с ранеными и персоналом довольно грубо.