И не будет у меня ординарца, в пургу и в мороз преданно притаскивающего в землянку котелки с варевом, и не будет двойного должностного оклада, и не будет у меня замечательного северного пайка по приказу НКО № 61… да и вообще ничего не будет… За что?!
Сама мысль о возможности такой перемены, о реальности подобного слома страшила меня невероятно.
За что?.. Этот вопрос после войны возникал передо мною десятки раз и преследовал меня со времени демобилизации славного старика капитана Арнаутова, гусара до мозга костей, истинного русского офицера, которого даже представить на гражданке было невозможно.
За что?.. Меня, такого хорошего, славного офицера, само пребывание которого в части радовало окружающих (так, по крайней мере, я был тогда убежден), не послали в академию?.. за что меня отправили на Чукотку?.. за что я, командовавший в конце войны в Германии отдельной разведывательной ротой, имевшей свою гербовую печать и угловой штамп, назначен здесь командиром линейной роты батальона автоматчиков?.. за что я вынужден мучиться и страдать здесь, в холодной земляной норе, не видя месяцами свежих газет и ползая в сортир по канату, в то время как равные мне по должности и званию офицеры на материке, в России, не говоря уже о далекой Германии, живут в нормальных человеческих условиях, раздеваются на ночь, моются под душем, ходят в кино, в театры и музеи, гоняют на мотоциклах, танцуют на паркетных полах с девушками и красивыми женщинами, влюбляются и женятся?.. А я… за что?!.
Там, на Чукотке, мы, победители двух сильнейших империалистических держав, буквально изнемогали от вполне заслуженного и, по сути дела, скромного желания, точнее, от естественной насущной потребности ощутить теплоту женского тела. Выполнение нелегких обязанностей воинской службы в тяжелых и суровых условиях Чукотки осложнялось нелепейшим и фактически антигосударственным обстоятельством — несмотря на таблетки, которыми нас усиленно кормил военфельдшер, лейтенант Пилюгин, низменные побуждения… проклятые гормоны ни ночью, ни днем не давали нам покоя, а на складе бригады тем временем хранились десятки ящиков, набитых никому здесь не нужными и не пригодившимися японскими трофейными презервативами.
Многие офицеры, всю войну не помышлявшие о своих женах и невестах, не вспоминавшие о них и в первые послевоенные месяцы, теперь один за другим оформляли документы, чтобы с началом навигации «воссоединиться»; некоторые посылали вызов и проездные документы просто знакомым.
Где-то далеко, за тысячи километров, была Россия, необъятная послевоенная страдалица, в которой недоставало многих миллионов мужчин, миллионов мужей, Россия, полная одиноких женщин, полная вдов и нетронутых невест, мечтавших о замужестве, о семейной жизни. Но в армию я попал неполных шестнадцати лет, и во всем огромном Отечестве у меня не было знакомой девушки или женщины, которую я бы мог пригласить себе в жены на Чукотку…
Очередную попытку с кем-нибудь познакомиться я предпринял во Владивостоке. Уже темнело, когда с тремя офицерами, так же как и я ожидавшими парохода для отправки к местам дальнейшей службы, оказался у проходной Владивостокского морского порта; из ворот выезжали грузовики с контейнерами и грузами, покрытыми брезентами, выходили и входили люди, проезжали телеги, влекомые тяжеловозами. По обе стороны проходной стояли порознь женщины весьма различного внешнего вида и возраста: были среди них молодые, лет двадцати, и тридцатилетние, и лет сорока, от бедно до шикарно одетых — историческая Дунька, которая и в двадцать первом веке будет легко и щедро дарить даже рядовым возможность размагнититься. Как говаривала о таких женщинах моя бабушка: «Были бы бумажки, будут и такие милашки».
Тогда, осенью сорок пятого года, во Владивостоке было великое множество одиноких женщин: после июльской — по случаю Победы — амнистии их тысячами привозили пароходами с Колымы. Решив подбить клинья к одной из стоявших на перекрестке женщин, я выбрал среди них посимпатичнее и прилично одетую и вежливо и нерешительно ее спросил:
— Вы не скажете, как пройти на Луговую?
Даже не взглянув в мою сторону, она живо и в рифму ответила:
— Я не такая, я жду трамвая!
Затем повернула голову и, увидев меня, с веселым изумлением воскликнула:
— Голубь ты мой, да ты же мною подавишься!
Это была знающая себе цену, необычайно красивая женщина, предназначенная природой и так называемым экстерьером старшему авиационному или морскому офицеру — командиру летного полка или даже авиадивизии, или командиру большого военного корабля, — но никак не Ваньке-взводному, каким я выглядел.
…В медсанбате в Фудидзяне якобы был ограблен вещевой склад и вместо пошитых в Германии новых щегольских хромовых сапог мне при выписке выдали кирзовые, вместо новой суконной пилотки — стираную хлопчатобумажную пилотку второй категории, вместо моей, хоть и старенькой, офицерской шинели, которую я с любовью ласково называл «шельмочкой» — короткую, до колен, выгоревшую, подержанную солдатскую шинельку. Возмущенный, я подал рапорт начальнику АХЧ с требованием выдать мне новое обмундирование или хотя бы вернуть мне мою шинель. Вызвав к себе, он демонстративно разорвал мой рапорт и зло (накануне в белой горячке застрелился его заместитель, заведующий этим вещевым складом), презрительно меня ошпетил:
— Живой?! И руки, ноги целы?! Ишь ты, теперь подавай ему все новое! Шлепай отсюда, суслик, и чтоб я тебя больше не видел!