Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград прорывался болотами,
Горло ломая врагу!
Выпьем за тех, кто неделями долгими
В мерзлых лежал блиндажах,
Дрался на Ладоге, дрался на Волхове,
Не отступал ни на шаг!..
Выпил я меньше других и чувствовал себя отлично, хотя в конце вечера, когда спирт кончился и вынужденно перешли на чай, неожиданно случился разговор, на какое-то время испортивший мне настроение: вспоминали Германию, прекрасные послепобедные месяцы жизни. Мое настроение было замечено, и Алешка Щербинин, чтобы развеять наступившую грусть, начал духариться, напевая веселые и озорные частушки, среди которых была и с такими словами:
Говорит старуха деду,
Я в Америку поеду,
Только жаль, туда дороги нет.
Эта смешная песенка понравилась не только мне, и по нашей просьбе Лехе пришлось ее повторить, и я еще подумал о ее справедливости и достоверности: до Америки, точнее до Аляски, было менее ста километров, а дороги туда действительно не было. Расходились мы после полуночи. Я и командир второй стрелковой роты Матюшин, проваливаясь в глубоком талом снегу, вели начальника штаба под руки и крепко держали, а он, не воевавший и дня, как мы его ни уговаривали не шуметь в ночи, все время выкрикивал «а я умирал на снегу» и при этом повисал или валился в стороны, норовя улечься в грязный тающий снег.
А на другой день к вечеру меня вызвал прибывший из бригады следователь. Поместился он в землянке, именуемой в то время «кабинетом по изучению передовых армий мира», то есть американской и английской. Позднее на это определение обратили внимание бдительные поверяющие из штаба округа, усмотрев в слове «передовые» низкопоклонство и восхваление, командованию бригады и батальона влетело за политическую близорукость, после чего землянка стала называться «кабинетом по изучению армий вероятных противников».
Малорослый, худенький старший лейтенант с высоким выпуклым лбом над узким скуластым лицом, в меховой безрукавке и трофейных финских егерских унтах сидел за маленьким столом между двух коптилок и внимательно рассматривал меня.
Я ожидал, что он станет угрожать, будет кричать, как орал на меня, командира взвода автоматчиков, под Житомиром в ноябре сорок третьего года другой допрашивавший меня старший лейтенант, наглый подвыпивший малый: «Так вот ты какая проблядь!.. Я тебя, вражий сучонок, расколю до жопы, а дальше сам развалишься!.. Выкладывай сразу — с какой целью! Быстро!!!» Я попал как кур в ощип, именно этого — с какой целью? — я не знал, и представить не мог, и не понимал, потому что случилось несуразное, совершенно невообразимое. При переброске дивизии после взятия Киева в рокадном направлении на юг под Житомир двое автоматчиков из моего взвода втихаря запаслись американским телефонным проводом. Нашими соседями на марше оказались военнослужащие корпусной кабельно-шестовой роты, они и заметили тянувшийся вдоль шоссе этот отличный, оранжевого цвета особо прочный провод, и, располагая кошками для лазанья по столбам, вырезали свыше двадцати пролетов — он был им нужен про запас, для дела, ну а моим-то двум дуракам зачем он понадобился?.. Однако, поддавшись стадному чувству, они выпросили себе по несколько метров. Как выяснилось, это была нитка высокочастотной, так называемой «правительственной» линии, и несколько часов штаб соседней армии не имел связи ни со штабом фронта, ни с Генеральным штабом; предположили, что совершена диверсия, и шум поднялся страшенный. Когда на ночном привале в хату, где разместились остатки взвода, ввалился командир роты с двумя незнакомыми мрачноватого вида офицерами, вооруженными новенькими автоматами, и, присвечивая фонариками, стали шмонать вещевые мешки, я, естественно, не мог ничего понять. А когда обнаружили и вытащили мотки ярко-оранжевого заграничного провода, я только растерянно-оторопело спросил бойцов, зачем они его взяли. Один из них, убито глядя себе под ноги, проговорил: «Уж больно красивый…» Наверно, я сгорел бы там под Житомиром как капля бензина, но меня и обоих солдат не отдал Астапыч, заявивший, что накажет нас своей властью, а двое офицеров из корпусной кабельно-шестовой роты и четверо рядовых и сержантов попали «под Валентину»…
Был я тогда начинающим командиром взвода, робким желторотым фендриком, и потому принял и ругань и угрозы как должное, как положенное… Однако с той поры я прошел войну и уже более года командовал ротами — разведывательной, стрелковой и автоматчиков, — я был теперь не тот, совсем другой, и заранее решил, что в самой резкой форме поставлю следователя на место и дам ему понятие о чести и достоинстве русского офицера, как только он начнет драть глотку. Но этого не произошло: он говорил тихо и вежливо, обращался ко мне исключительно на «вы» и ни разу не повысил голос.
С полчаса, как бы доверительно беседуя, он расспрашивал меня о моей службе и жизни, о родственниках, интересовался, с кем я переписываюсь, кому и на какую сумму высылаю денежный аттестат. Я говорил, а он все время делал заметки на листе бумаги.
Поначалу я решил, что он из контрразведки, но когда расписывался, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний, прочел, что он — следователь военной прокуратуры бригады старший лейтенант юстиции Здоровяков; ни его щуплое телосложение — соплей перешибешь, смотреть не на что, — ни его болезненно-бледное лицо никак не соответствовали этой фамилии.