Когда мы появились, застолье уже было в разгаре и все гости были уже хорошо «взямши». Как сказал бы Лисенков, они все здесь гужевались на халяву.
На столе были рис, тушенка и деликатесы трофейного происхождения: шпроты, сардины, копчености, мармелад, шоколад, стояли бутылки немецкого вина «Либфрауенмильх» — «Молоко любимой женщины», на которых по-немецки значилось: «Только для вермахта. Продажа запрещена», и французского «Дю Солей» — «Солнце в бутылке».
Арнаутов, понимающий толк в винах, сразу посоветовал:
— Ты эту кислятину не пей, кишки попортишь!
В эту пору первых недель пребывания не на своей земле все осторожничали: нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит.
Попавшие в руки союзных войск склады германской армии были полны продовольствия и самых дорогих французских вин, и поэтому наше питание, состоявшее большей частью из сухих галет и консервированной колбасы, заметно улучшилось.
Во время обысков мы также находили в домах в большом количестве укрываемые продукты: часть нами изымалась, на что нередко цивильные немцы вопили: «О, матка, ни гут, ни карашо, русский зольдат цап-царап!», и затем расходовалась в роте только по моему личному указанию, но чаще мой ординарец обменивал для меня наши консервы на их домашние заготовки. На осуществляемый таким образом товарный обмен Володька, смеясь, меня предупреждал:
— Кончится твоя тушенка, они все тебе припомнят и покажут кузькину мать!
— Hy, не все немцы такие, — улыбаясь, вступался Мишута.
— Не надо усложнять, — говорил Кока. — Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо сытно, вкусно и весело.
Но вce старались при случае воспользоваться моими заначками.
Замначальника дивизии по тылу даже вчинил Астапычу, что он незаконно расходует трофейные продукты на питание личного состава, на что тот резко заявил:
— Чтобы люди лучше воевали, их надо лучше кормить!
С первых месяцев пребывания на фронте меня занимало: почему в немецкой армии даже солдатам ежедневно дают кофе, а нам, в советской, — только в госпиталях и медсанбатах. Я даже, по глупости, однажды спросил об этом на политинформации, и мне попало, по счастью без пocлeдствий, и было разъяснено, что немецкое командование относится к своим солдатам и офицерам как к пушечному мясу и быдлу и потому охотно их поит неполноценным заменителем, эрзац-кофе.
В госпитале и медсанбате кормили по десятой норме тоже вполне достаточно, с белым хлебом, компотом или киселем и даже суррогатным кофе. Напиток этот я раньше никогда не пил и не пробовал, он казался мне заморским деликатесом, вкусным и ни на что не похожим.
Подходя к столу, я лихорадочно вспоминал и для памяти повторял правила этикета, вычитанные мной в какой-то книжке: «Дичь, спаржу и артишоки едят руками», хотя ни дичи, ни спаржи, ни артишоков на столе не было.
Во главе стола сидела Аделина.
Она была оживлена, но как-то сдержанно, и мне хорошо запомнилось выражение какой-то неудовлетворенности в ее лице, и впоследствии я нашел этому для себя достоверное объяснение и вообразил себя хорошим, проницательным психологом.
Рядом с Володькой располагались подполковник Алексей Семенович Бочков и уже знакомая мне удивительно некрасивая, неулыбчивая и неприветливая женщина Сусанна (у меня фотографически запечатлелось, осталось в памяти: морщинистая столетняя рожа, волос у нее было мало, а зубов многовато), как я понял, случайно приглашенная для компании, как и другая, мало запомнившаяся мне Мария, за вечер не проронившая ни слова, — медсестры, не занятые на дежурстве. Арнаутов сидел между двух этих мало симпатичных мымр, и даже его обаяние и ухаживания не растопили, не растормозили и не раскрепостили их в этот праздничный вечер.
На другом, противоположном конце стола расположилась семейная пара: уже пожилой, толстый, объемный, рыхлый, с красным и блестевшим от пота лицом майор помпохоз госпиталя Тихон Петрович со своей добродушной женой Матреной Павловной.
Я не сомневался, что покойный дед, посмотрев на Тихона Петровича, непременно бы сказал:
— А ряшка как у багамота. С похмелья не обдрищешь!
Володька подводит меня к сидевшей за столом спиной ко входу молодой женщине.
— Наташа, — сказала она, оборачиваясь и протягивая мне руку.
У меня отлегло от сердца: она действительно была хороша — румяная, с пышными пшеничными волосами и без всякой косметики, в красивом платье в мелкий горошек; сзади на спинку стула был небрежно наброшен жакет. По моим убеждениям того времени, косметика свидетельствовала об испорченности: женщины с накрашенными губами или подведенными черным карандашом или обгорелыми спичками бровями казались мне чуть ли не проститутками.
Одной своей племяннице, которая приехала к нам в деревню погостить нарумяненная и сильно напудренная, бабушка при мне сказала: «Если хочешь быть красивой — иди умойся!»
Натали держала рюмку, оттопырив тонкий длинный мизинец; слушая разговор за столом, с улыбкой протянула мне бокал. И по тому, как был отставлен ее розовый пальчик с розовым же маникюром, я соображаю: очень воспитанная, интеллигентная и красивая.
Спустя два или три десятилетия в одной из канонических книг о правилах хорошего тона в разделе об этикете за столом я с немалым удивлением прочел, что, когда женщина держит бокал, рюмку или чашку с кофе или чаем, не следует жеманно оттопыривать мизинец — это признак мещанства. Но тогда, в молодости, я этого не знал и думал как раз наоборот, полагая, что оттопыренный мизинец — свидетельство высокой элитарной благовоспитанности.