Сочинения в 2 томах. Том 2. Сердца моего боль - Страница 223


К оглавлению

223

— Ну что ты стоишь как истукан?!. Кто кого должен раздевать?!. Ты что из себя целку строишь?!. Цену набиваешь?.. Ты что, придуриваться сюда пришел?!.

Я никого из себя не строил и цены не набивал. Ее измышление, что я пришел сюда придуриваться, не могло не обидеть явной несправедливостью. Я ведь к ней не приходил, она сама меня привела. Конечно, я смог бы ее раздеть, ну а дальше?.. Меж тем, шумно, возбужденно дыша, она уже добралась до моих брюк, рывком расцепила поясной крючок и, с нетерпением дергая, расстегивала пуговицы у меня на ширинке, продолжая при этом зло выкрикивать:

— Ты долго будешь придуриваться?! Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!.

Могучая, целеустремленная, как и все великие и выдающиеся спортсмены, она в крайнем нетерпении дергала, рвала пуговицы на ширинке моих брюк, и не было в мире силы — во всяком случае, рядом со мной, — способной ее остановить.

Я не знал, что такое «скиксился», а насчет «офонарел» она попала в самую точку. От небывалого срама мне хотелось провалиться сквозь землю, без преувеличения, я был готов завыть от безвыходности происходящего — еще никогда я не попадал в такую или в подобную ситуацию, — но, как нередко говорила моя бабушка, Господь не без милости...

Только она прокричала: «Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!.» — как в палисаде, а затем на крыльце послышались торопливые тяжелые шаги, и тут же раздался стук в дверь и немолодой, хриплый мужской голос скомандовал:

— Галина, подъем!

Своей огромной горячей ладонью она мгновенно зажала мне рот и нос, при этом зачем-то с силой стиснув обе ноздри, и сама, замерев, молчала, затаилась, но в дверь энергично стучали, и тот же строгий хриплый, прокуренный голос громко и недовольно осведомился:

— Егорова, ты что молчишь?.. Я знаю, что ты дома! Давай срочно в операционную!

Я подумал, что стоявший за дверью, должно быть, слышал, как она на меня кричала, и она это тоже, очевидно, сообразила и, к моему великому облегчению, отняла ладонь от моего лица — я ведь, без преувеличения, почти задыхался.

— Федор Иванович, не могу! — после короткой паузы заявила она решительно. — Я отдежурила вторую субботу, только в восемь сменилась! Что я — каторжная?! Федор Иванович, я не приду! Не могу, и всё!

— Егорова, не смей так говорить!!! Не выводи!.. Перевернулся «студебеккер»!.. — понизив голос до полушепота, сообщил стоявший за дверью. — Семнадцать пострадавших. Шесть — тяжело! Немедленно в операционную!

— Да что я — каторжная, что ли?! А Кудачкина, а Марина, а Зоя Степановна?!

— Марины нет, ты же знаешь — сегодня суббота! А Кудачкина и Зоя уже вызваны. И Ломидзе, и Чекалов, и Кузин! Будем работать на четырех столах!

— Товарищ майор, я не могу, поймите! Я вас прошу, я вас просто умоляю! Завтра я вам все объясню!

— Егорова!.. Мать твою!.. Не выводи!!! — яростно закричал за дверью майор, от крайнего возмущения он зашелся хриплым надсадным кашлем. — Егорова!.. Я с тобой нянчиться не буду! Я тебе приказываю: немедленно в операционную! Повторяю: экстренный вызов! Если через десять минут тебя не будет — пеняй на себя! Я тебе ноги из жопы вытащу!

— Товарищ майор... — просяще начала она, но послышались быстрые удаляющиеся шаги — сначала на крыльце, а затем в палисаднике… Не стесняясь моего присутствия, она выматерилась ядрено, затейливо и зло, что меня уже почти не удивило.

Скосив глаза, я видел, как она подняла и надела бюстгальтер и при этом яростной скороговоркой сообщила, вернее, выкрикнула мне, что какую-то Марину на воскресенье увозят спать с генералом, — она употребила не слово «спать», а матерный глагол, и обозвала Марину «минетчицей», — другие же, в том числе и она, должны вкалывать в операционной и «уродоваться как курвы».

— Застегни! — подойдя и поворотясь ко мне спиной, приказала она, и я с большим усилием и не сразу застегнул все четыре пуговицы вновь надетого ею бюстгальтера, подивившись, как она их застегивает и расстегивает без посторонней помощи, — даже тугой хомут стягивать супонью проще и легче. — Разденься, ложись и жди меня! Я не задержусь! Я тебя закрою, и жди — я скоро вернусь! Можешь спать, но не смей уходить!

Она зажгла свет, проворно надела платье, посмотрела на себя в зеркало, висевшее на стене, быстрым движением поправила волосы и, выскочив из комнаты, заперла меня снаружи на ключ.

Она была крепко выпивши, и я не представлял, как она сможет участвовать в операциях.

Я сидел на простынях в раскрытой ею постели и пытался сообразить, как я оказался здесь, зачем пришел? Ведь хотел только послушать пластинки. На душе — целая уборная. Впрочем, у нее своя задача, у меня — своя.

Как только затихли ее шаги, я застегнул брючной крючок, пуговицы на гимнастерке, надел поясной ремень и фуражку и осмотрелся... Белоснежные простыни в распахнутой постели, а над ними, на стене, — немецкий коврик для спальни: полураздетые, воркующие, как два голубя, он и она... Галина Васильевна со смеющимся, счастливым лицом посреди стадиона... Флакон с остатками спирта, горбушка черного хлеба, тарелка с редиской и малосольным огурцом, блюдце с печеньем и ватрушкой... Трофейный немецкий патефон... Гантели, эспандеры...

Только теперь на темном резном комоде я заметил что-то накрытое куском черного шелка размером с большой носовой платок. Под ним, когда я осторожно поднял, обнаружилась небольшая, в рамочке, фотография, судя по всему, свадебная — Галина Васильевна, молодая, радостная, в светлом нарядном платье с оборочками, и рядом с ней — под руку — высокий широкоплечий военный со старым, еще без колодки орденом Красного Знамени над левым карманом гимнастерки и двумя шпалами в каждой петлице — майор. У него было широкоскулое приятное открытое лицо, и смотрел он приветливо, с веселым задором сильного, уверенного в себе человека. Кем он ей приходился и почему фотография, прислоненная к стене, была наглухо завешена черным?.. Предположив, что майор, очевидно, погиб, я снова аккуратно накрыл фотографию платком.

223